Советский опыт показывает, что далеко не все пропагандистские месседжи работают эффективно. В СССР такими были, в частности, официальный "научный атеизм" и интернационализм. Сложным был и вопрос об отношении к миру во всем мире.

Научный атеизм был дискредитирован задолго до распада СССР, когда его продвигали "лекторы по распространению" с эрудицией булгаковского Берлиоза. Наиболее ортодоксальные советские атеисты до конца держались за "мифологическую теорию" XIX столетия, отрицая существование Иисуса Христа и вступая в противоречие с исследованиями ученых ХХ века. Возникал парадокс – "научный" атеизм становился антинаучным.

Но главным было другое – атеизм не мог оптимистично ответить на вопрос о том, что будет после смерти. По понятным причинам, чем старше человек, тем больше его это волнует – и он не удовлетворяется объяснением, что надо прожить жизнь с такой пользой, чтобы остаться в памяти потомков.

Поэтому не успел Хрущев пообещать вскоре показать по телевизору последнего попа, как в храмы потянулись бывшие комсомолки межвоенного периода.

С интернационализмом было еще сложнее. Национальный вопрос был связан не с посмертной участью, а с текущей жизнью, с отталкиванием от "чужого", свойственным человеческой психологии и с многочисленными негативными стереотипами. Разрешить его не удавалось еще никому – и советский казенный оптимизм вступал в противоречие с частной жизнью, в которой были и анекдоты, и слухи, и немало ксенофобии.

В то же время радикальный национализм в русской традиции не приветствовался – от радикалов старались держаться подальше как от людей опасных и непредсказуемых. Так, радикальный антисемитизм в частных разговорах не приветствовался, но представление о том, что "евреи должны знать свое место", было весьма распространено и антисемитизмом не считалось (хотя на самом деле является). Недавние откровения актрисы Талызиной показывают, как подобные идеи выходят из подполья при снижении самоконтроля.

Вопрос о мире был связан с военным опытом и неприятием в связи с этим перспективы третьей мировой войны. Поколения ветеранов умели и останавливаться перед пропастью (как Хрущев во время Карибского кризиса), и отходить от нее, чем гордился Брежнев. Но при этом пацифизм продвигался за пределами страны, а внутри нее мирная риторика сочеталась с представлением о приемлемости локального военного насилия, которое не угрожает ядерной катастрофой.

Тем более, что такое представление опиралось в массовом сознании на сильную аналогию – если американцам можно воевать во Вьетнаме, почему нам нельзя войти в Прагу. На официальном уровне эти события, разумеется, противопоставлялись (у американцев была "агрессия", у нас – "интернациональная помощь"), но люди размышляли иначе. И вернувшиеся из Чехословакии солдаты возмущались сдержанностью советского командования и рассказывали байки про то, как военные из ГДР наводили порядок с помощью огнестрельного оружия (эти апокрифы и сейчас распространены в Рунете). Все это закончилось афганской войной.

Что с молодыми людьми? Религиозность уменьшается, в том числе в связи с нежеланием идентифицироваться с Русской православной церковью как со слишком прогосударственной. Если три десятилетия назад модно было называть себя верующим, то сейчас привлечь к себе внимание в молодежной кампании можно, декларируя свой атеизм.

Национализм остается, но в основном в столь же нерадикальных формах – причем "чужими" в связи с антимигрантскими настроениями чаще становятся выходцы из Центральной Азии. "Национальных" анекдотов рассказывают, кажется, существенно меньше. Радикальный национализм сохраняется как "нишевое" явление. Молодежь меньше склонна к оправданию насилия – она более терпима и в случае дискомфорта чаще обращаются к психологу, которого в советское время нередко путали с психиатром и держались от него подальше.

Алексей Макаркин

t.me

! Орфография и стилистика автора сохранены