Мне доставляет огромное естественно-научное удовольствие слушать, как латентные сторонники "бархатного фашизма" критикуют радикализм антифашизма.
Это как рассуждения лягушки с критикой метеорологических прогнозов, подумал я, слушая наскоки Михаила Веллера, выступающего на "Эхо Москвы" и обрушившегося на "Ур-фашизм" Умберто Эко и франкфуртскую философскую школу (фрейдо-марксизма Теодора Адорно).
Не вдаваясь в детальную полемику, просто отмечу моменты, которые были ясны "Эхо" и Адорно и важны российской аудитории.
1. Фашизм - это (среди многого другого) возвращение в современный мир политических, социальных и юридических практик Средневековья и эпохи европейского абсолютизма. Тогда это было обычной жизнью: выявление и казни еретиков, охота на ведьм и их казни, превращаемые в массовые радения, тотальная слежка инквизиции и королевских шпиков, убийства из-за угла политических противников, культ войны и воина, крепостная зависимость крестьян и бесправие даже богатых горожан, "божественное право монарха"…
Фашизм – это средневековые представления о правах и достоинстве личности.
2. Средневековье и абсолютизм в Европе длились в пять раз больше времени, чем прошло со времен появления современных гуманистических просветительских представлений о гражданских свободах и правах человека. Два века либерального конституционализма над тысячелетием средневекового "протототалитаризма". И эта историческая магма все время может пробудиться и прорвать тонкий слой прогрессивных институтов. Вот почему Эко называл фашизм "изначальным" - он видел его черты в базе цивилизации.
3. В России это понять сложнее – нас от окончания Средневековья отделяет лишь четверть века. Западные антифашисты отлично понимали, что реактивный натиск Средневековья (фашизацию) сдерживают элиты и средний класс. И вдруг они с ужасом видят, что буржуазные элиты, казалось бы, все получившие от либерализма, не просто перестают противодействовать "средневековизации", но пытаются ставить паруса под ее ветра.
Эта тенденция блестяще описана в честертоновском "Возвращении дон Кихота" 1927 года [сцену из романа, в которой заправилы британской политики принимают решения бороться с лейбористским движением с помощью искусственного возрождения средневековых устоев и "духовных скреп", опираясь на поддержанное элитой романтическое движение реконструкторов-медиевистов, я приведу в приложении].
4. В результате щитом против "средневековизации" оказывается лишь средний класс, тот самый средний класс, что с 1789, а главное, с 1848 года шел на баррикады – за демократию и против феодализма. И вдруг оказывается. что в условиях послевоенного кризиса либерализма и европейского гуманизма, в условиях той самой фрустрации (подавленности) и даже, не побоюсь этого слова, "ресинтемента", открытого Ницше как феномен агрессивной закомплексованности людей с рабской психологией, этот средний класс становится индуктором "средневековизации"…
Вот в этих условиях и появляются западные рассуждения о мелкой буржуазии как источнике фашизма, которые в СССР были повторены интеллигентами-шестидесятниками, только применительно к мещанству. Интересно, как люто враждующие полвека назад "национал-комсомольцы" и криптолибералы-"дети XX съезда" вместе, но с разных сторон били по мещанству. Только читатели журналов "Октябрь" и "Молодая гвардия" прозревали в мещанстве то, что в итоге стало путинизмом, а "оттепельщики", самые известные - братья Стругацкие - полагали мещанство носителем генов послевоенного "черносотенного сталинизма".
5. Поэтому мировоззренчески еще вполне детскому российскому обществу не стоит отмахиваться от предостережений западной "взрослой" мысли.
Обещанное приложение
"Гилберт Кит Честертон "Возвращение Дон Кихота",
из главы 13 "Стрела и викторианец"
… Однако то были люди в старинных одеждах, многие из них держали луки, а главное – впереди стояла его собственная дочь в чудовищном, рогатом, как буйвол, уборе и широко улыбалась.
Он никогда не думал, что здесь, рядом с ним, что-то может пойти неправильно, тем более – свихнуться; и чувствовал себя так, словно его ударил собственный ботинок или удушил галстук.
– Господи! – вскричал он. – Что это такое?
Чтобы понять его чувства, представьте себе, что кто-то выстрелил из рогатки и чуть не разбил бесценную вазу в доме коллекционера. Вазы могли крошиться вокруг него, не вызывая никаких чувств. Пристрастия человеческие загадочны и многочисленны. Лорд Сивуд коллекционировал премьер-министров. Беседка была для него священна, как храм, ибо в ней витали призраки политиков. Много раз судьба Империи решалась в этом игрушечном шалаше. Лорд Сивуд любил беседовать с общественными деятелями частно и даже тайно. Он был слишком горд и тонок, чтобы желать заметки в газете о том, что премьер-министр посетил его поместье. Но он просто холодел при мысли о заметке, сообщающей, что премьер-министр потерял в Сивуде глаз.
На мальчишек с рогатками он взглянул и бегло, и, конечно, презрительно. Он едва заметил, что одно лицо выделялось почти отталкивающей серьезностью. То было худое лицо одержимого библиотекаря, по сравнению с которым все прочие казались пошлыми и даже смешными. Одни улыбались, кто-то смеялся, но это лишь углубило и негодование, и презрение аристократа. Конечно, друзья Розамунды снова ввели какую-нибудь глупую моду. Ну и друзья у нее, однако!..
– Надеюсь, вы заметили, – холодно, но спокойно сказал он, – что чуть не убили премьер-министра. Изберите себе другую забаву.
Он повернулся и пошел в беседку, удержав себя в границах приличия с незваными гостями. Но когда в тени плетеной крыши он увидел острый бледный профиль, все еще склоненный над бумагой, гнев его снова вырвался наружу. Ледяное лицо дышало бесконечным презрением, которое великий государственный муж только и может испытывать к низкой, но меткой шутке. Молчание походило на ледяную пропасть, куда канули бы без ответа любые мольбы о прощении.
– Просто не знаю, что сказать, – в отчаянии проговорил Сивуд.
– Я их выгоню с девчонкой вместе… Все, что в моих силах…
Премьер-министр не поднял глаз. Он все так же холодно глядел в бумагу. Иногда он хмурился, иногда – поднимал брови, но губы его не шевелились.
Лорда Сивуда охватил ужас, неведомый ему самому. Ему показалось, что он нанес оскорбление, которого не смыть и кровью. Молчание мучило его, и он заговорил:
– Бога ради, бросьте вы эту пакость! Конечно, это очень смешно, но мне-то не смешно, в моем доме… Вы же не думаете, что я разрешу оскорблять моих гостей, тем более – вас. Скажите, чего вы хотите, я все сделаю.
– Так, – сказал премьер-министр и медленно положил бумагу на круглый столик. – Вот она, последняя надежда!
– Простите? – переспросил его растерянный друг.
– Наша последняя надежда, – повторил Иден.
В сумрачной беседке воцарилась такая тишина, что стали слышны и жужжанье мухи, и голоса бунтовщиков. Воцарилась она случайно, но Сивуд возмутился всей душой, словно в тишине творилась судьба и надо было разрушить чары.
– Что вы хотите сказать? – спросил он. – Какая надежда?
– Та самая, о которой вы толковали десять минут тому назад,
– с мрачной улыбкой отвечал премьер. – Я ведь об этом и говорил, когда стрела влетела, словно голубь с масличной ветвью. Я говорил, что бедная старая Империя совсем выдохлась и нужно что-то новое. Я говорил, что Брейнтри с его демократией надо противопоставить такой же явственный идеал. Ну вот.
– Что вы такое говорите? – спросил Сивуд.
– Я говорю, что их надо поддержать! – крикнул премьер-министр и ударил кулаком по столику с силой, почти оскорбительной в таком сухоньком создании. – Надо им дать коней, людей, оружие, а лучше всего – деньги, деньги и деньги! Надо помочь, как мы еще никому не помогали. Господи, да ведь я, старик, дожил до этого! Мне дано увидеть, как дрогнут ряды врага и кавалерия пойдет в атаку! Надо помочь им, и чем раньше, тем лучше. Где они?
– Неужели вы думаете, – воскликнул удивленный Сивуд, – что эти дураки на что-нибудь годятся?
– Предположим, что они дураки, – сказал Иден. – Но я-то не дурак и знаю, что без дураков не обойтись.
Лорд Сивуд сдержался, но все же глядел удивленно.
– По-видимому, вы хотите сказать, что новая полиция… народная или, вернее, – антинародная…
– И то, и то, – откликнулся премьер. – А что тут такого?
– Не думаю, – сказал Сивуд, – что народ выкажет интерес к этим сложным и даже ученым рассуждениям о рыцарстве.
– А вы думали когда-нибудь, – спросил премьер-министр, – о том, откуда во многих языках произошло слово "рыцарь"?
– В переносном смысле? – спросил Сивуд.
– В конском смысле, – отвечал Иден. – Людям нравится человек на коне, что бы он ни делал. Дайте народу развлечения – турниры, скачки, panem et circenses<*> – и он полюбит полицию. Если бы мы могли мобилизовать бега, мы бы предотвратили потоп.
– Я немного начинаю понимать, – сказал Сивуд, – что вы имеете в виду.
– Я имею в виду, – отвечал его друг, – что народу гораздо важнее конское неравенство, чем людское равенство.
Быстро переступив через порог, он пошел по саду внезапно помолодевшей походкой, и его хозяин еще не успел шевельнуться, когда услышал звонкий голос, подобный голосу великих викторианских ораторов.
Так библиотекарь, отказавшийся сменить одежду, изменил страну. Из этого ничтожного и нелепого случая и родилась революция или, вернее, реакция, изменившая лик Англии и повернувшая ход истории. Как и все английские революции, особенно – консервативные, она бережно сохранила те силы, которые силу утратили. Самые старенькие консерваторы говорили даже о конституционной борьбе с конституцией. Монархический строй оставался как был, но на практике страну поделили между тремя или четырьмя властелинами поменьше, которые правили огромной областью вроде наместников и назывались, во вкусе времени, боевыми королями. Они обладали и священной неприкосновенностью герольдов, и властью государей; а под их началом находились отряды молодых людей, называвшиеся рыцарскими орденами и выполнявшие функции йоменов или ополченцев.
Королевский двор вершил высший суд, в соответствии с разысканиями Херна. Все это было не только карнавалом, но сюда устремилась та народная страсть, которая порождала некогда карнавалы; тот голод очей и воображения, с которым так долго пытались справиться и пуританство, и новый, промышленный уклад…
<*> Panem et circenses - хлеба и зрелищ (лат.)"
! Орфография и стилистика автора сохранены